Премия Андрея Белого

Рубль, яблоко, бутылка водки

Каспар Хаузер

в спину нож
Name
Данилка
Sex
мужской
Age
37
Location
Северо-запад
Messages
2,441
Joined
Aug 4, 2009

Reaction score
4,258

Премия Андрея Белого

На этой неделе были объявлены лауреаты премии Андрея Белого, старейшей литературной премии России.

Победу в номинации "Поэзия" одержал Василий Ломакин со сборником "Последующие тексты".
Дворы исполнены горящими дворцами
Дворцы исполнены горящими ларцами
И мы обнявшись со своими мертвецами
И будем Родина сама
И счастье побежит нестрашными шагами
За нашими несчастными сердцами
За край земли, за грань ума

* * *

Среди несносных дней ужасно я скучала
И, ах, единый миг желала
Отдать за родину забвенья моего —
Одно Отечество, и больше ничего
Я, нимфа сладкая, искала
И вот — нашла его
Такого гадкого я сроду не видала —
Его бежит и тень его
Его и чёрт не поберёт и буря мглою не покроет
Счастливый русский идиот, его ничто не беспокоит
От той земли тебе привет, и сердце разумеет:
Для русской тени крови нет, её никто не пожалеет


* * *

Белые ножки поймала земля —
Вы будете корни седого Кремля
Стала дриада зелёным огнём —
Лёгкого ада холодным костром
Как он холодным углём шевеля
Плачет и плачет о чём-то своём
Татуированный лёгким дождём


* * *

Светлый ангел пролетал
И меня с собою звал
Эту лёгкую деталь
Мне ни чуточки не жаль
Оттого что я до зги
Водкой сжёг себе мозги

Рассуждает не спеша
Без мозгов одна душа —
Побегу без головы
На горячий снег Москвы!
В номинации "Проза" победителями стали Марианна Гейде ("Бальзамины выжидают") и Виктор Иванiв ("Чумной Покемарь").
ЦЫГАНОЧКА

Кирилл некоторое время не спал, просто не мог заснуть, или не просто, в общем, бессонницы его длились неделями. Зато когда он, наконец, засыпал, ему виделись чудные сны. Он был глух на одно ухо. В детстве, купаясь в море, соленая вода с водорослями образовали там небольшую пробку. Море было Черным, как и кожа его и его семьи, бабушки, отца, матери и двух сестер. Все они были смуглы, потому что приехали когда-то с Адриатики, из Италии. Рассказывали, что прадед его держал во Флоренции типографию, а потом, вскоре после приезда нескольких художников из России, которые ездили в Рим и Флоренцию учиться по работам Джиотто и Рафаэля, перебрался в Россию, где устроился в одну из газет тем, кого обычно называют бумагомарателями. Марал он черной типографской краской, сделанной из черных, как кровь, италианских чернил, страницы небольшого петербургского журнала "Наш современник".

Купался наш Кирилл в Черном море, в городе Сочи, где адлерские часы останавливают знойное солнце, томительно спят. Часы-то спят, спят-поспят, а друг наш вот долго не мог заснуть, слишком впечатлительный был он, тогда мальчик, черномазый лягушонок, нильский заморош. В детском саду его сильно притесняли две грузные белые девочки, такие толстые и дебелые, с коленками как два мешка сахару. Но детский сад начинался только осенью, и тогда воспиталка, которая сильно его любила, так что брала с собой мальчика незадолго до прихода родителей в магазин, где выбирала себе платья, и примеряла их. Но это было далеко теперь, когда в на черном море в двадцатиметровых волнах купался он, загорал, бросал блинчики и рассматривал курортников в панамках на шезлонгах, девчонок в желтых и синих закрытых купальниках, таких же тощих и слабогрудых, и их счастливых и больших матерей.

В Сочи был он с отцом, и вот беда, отец вышел за газетой, нужно было подъехать одну остановку, и в автобусе цыганка вытащила у него кошелек, где были все деньги на всю поездку, а жить оставалось в городе еще неделю. Спрятала в пеструю юбку и исчезла, поскольку цыганки исчезают молниеносно, вот ее бледное личико мелькнет, улыбнется вам, подмигнет, и уже скроется она на вершине лестницы, куда, слетаются ее подружки, товарки, этого веселого индийского, как вишневый сок племени, и исчезнет в толпе. Отец, однако, не растерялся и погнался за воровкой, думая настигнуть ее и то ли хитростью, то ли умыслом - не рассудок, так бес! - отобрать у нее то, что просил у него сын, а именно: абрикосы и базарные фрукты, белые модели аэропланов и, главное, фотоаппарат Киев-автомат, маленькую украинскую черную камеру для мгновенной фотографии, которые дома с сестрой они бы напечатали в темной комнате, завесив окно черным в красный квадрат одеялом, и потом показывали бы друзьям. Фотокамеру они как раз сегодня собирались купить...

И, надо же, так случилось, что сгустились уже ранние южные сумерки, и мальчик наш лягушонок, видя, что отца нет, сообразил, что нужно возвращаться в гостиницу, благо до нее недалеко было, скоренько оделся и в мокрой одежде побрел. А прямо за пляжем торчала старая сухая ветла, от обгоревшей молнии, и вот залюбовался мальчик, как села на нее птичка-голубка, и подошел ближе, и сам не заметил, как оказался в деревне в сумерках, и выбежала на двор страшная черная собака и залаяла на него, и вышла из избушки белая почему-то и не загорелая женщина, и сказала: поздно уже, милок, гулять, оставайся ночевать-почивать, а папу твоего мы завтра найдем.

И остался мальчик спать на белой печке - зимой здесь сыро и приходилось топить, и разыгралась ночью на небе страшная гроза, и молнии били, и собака черная все лаяла, лаяла. Тревожно было Кириллу-лягушонку, вылез он на чердак и стал смотреть, как бились синие и трепетали зеленые молнии, и как море шло на штурм волнорезов, дерущих горло страшным криком мальчика Кирилла, поскольку молния ударила прямо в громоотвод домика, на чердаке которого он стоял и глядел в черную ночь.
Электричество
Сильный электрический разряд сообщает телу ощущение глубины. Это не имеет ничего общего с обыкновенным ощущением собственной телесности, которое всегда располагается на поверхности, словно игра нефтяного пятна, отменяющая присутствие воды. Электричество не обнаруживает плоть, но проницает её толщу.
Последние сутки я ощущаю как бы слабые разряды электрического тока, то там, то тут щёлкающие в голове: мозг, пойманный подвижной сверкающей сетью. Это не больно, только странно. Странно ощущать, что голова шар. Глядя, мы не чувствуем, что глаз — шар, случись нам оценить форму глаза, не видя его, мы скорее приняли бы его за луч или за движущуюся точку.
Это что-то вроде фотокамеры, сделанной из спичечных коробков, жестянок из-под пива и прочей подручной дряни: снимки выходят нерезкие и причудливые, размытые по краям, толща воздуха становится явной, а предметы нередко перетекают в фон и друг в друга. Можно вынуть и вылепить шар из того, что перед глазами, тогда остатки тут же, хлюпая и пузырясь, сольются в неразличимую массу.
Тогда охватывает ярость, и я протекаю сквозь пальцы ярости, скатываюсь в крошечные шарики ртути по краям, мой вечный ночной кошмар: термометр разбился и раскатилось по всем углам. Всё помещение пропитано парами ртути, и мозг, ослабленный, разжиженный, безвольно крутится в черепной коробке, как пронумерованные шары во время лотерейного розыгрыша, вот один выскакивает изо рта, девушка громко объявляет номер, по ту сторону экрана люди сверяют номера и ничего не выигрывают.
Всё тело обращается вдруг в слабо колышащиеся полупрозрачные кладки каких-то неведомых земноводных тварей, набухает, в каждом зерне кладки покачивается еле различимый плод. Нападает холод: хочется скрючиться, закутаться в три одеяла: наутро открывают — и вместо человека клубок извивающихся гад морских, которые расползаются, расползаются, расползаются —
Твои чувствилища рассеяны по квартире, заползают под обои, сползают снаружи оконного стекла. Ты одно-
временно внутри, и снаружи, и во всех частях квартиры, которая превращается в неудобоваримое шершавое лакомство: раскрошенная фисташковая скорлупа, застрявшая в ворсе ковра, отстающая штукатурка, люющийся во все стороны цветок хлорофитума терзают подъязычье, занозят мягкое нёбо, словно тебе следует заглотить и переварить все поверхности своего убогого жилища, превратить в такую же неразличимую массу, которая по краям, куда шарики не докатились.
После приходит изнеможение и сон. Я вижу большую неспокойную воду, то разливающуюся (и тогда она мелкая, желтовато-красная, волосатая от водорослей), то вдруг судорожно сжимающую гладкие вогнутые берега, или пошла ноздреватая от ласточкиных нор полоса обрыва, здесь и сами ласточки, снуют как коклюшки, хищные раздвоенные хвосты, и низко так, низко —
После всё небо на секунду продёрнуто электричеством, словно кто-то на скорую руку сшивает набрякшие расходящиеся ткани. Хлоп — не успели: что-то мертвенно-синее, с желтоватым исподом на секунду вываливает извивающиеся кольца, это спешно уминают внутрь и вновь прошивают изогнутой иглой. Грохот: что-то тяжёлое уронили на поддон. После всё смыли водой.
Лучшим в "Гуманитарных исследованиях" был признан Аркадий Ипполитов с книгой "Особенно Ломбардия. Образы Италии XXI века"
Что такое барокко?

Сочное, пульсирующее мясо, сочащееся и необычайно красивое, сияющее, блестящее. Любой барочный дворец, итальянский или итальянизирующий, все равно, – это мясная туша, роскошно развалившаяся перед вашими глазами. Как мясная туша, барокко втягивает в себя взгляд, и барочное искусство обволакивает, засасывает, поглощает и переваривает зрителя. Барокко несовместимо с тем, что обычно называют «хорошим вкусом», в нем слишком все изобильно, чрезмерно и преувеличено. Оно нестерпимо чувственно, так что у человека хорошего вкуса, брезгливого, как человеку хорошего вкуса и положено, барокко вызывает неприязнь. Надо сказать, нет ничего невыносимее так называемого хорошего вкуса брезгливых людей.

Барокко – это мясо.

Пусть даже это будет не Караваджо и Рубенс, пусть это будет нежный Гвидо Рени или строгий Ланфранко – в их религиозных композициях, в любом «Крещении» или «Проповеди Иоанна Крестителя» полуобнаженные и обнаженные тела извиваются на фоне глубокой и невыносимой зелени и голубизны, как бразильские танцоры капоэйры. В барокко сладострастно телесны аскеты и гедонисты, соблазненные и соблазнители, девственники и развратники, нищие и повелители. Барокко ненасытно в своем отвратительном великолепии и великолепном отвращении, оно способно избиение младенцев переделать в восторженное славословие разделке молочных поросят и мясную лавку представить как трагедию массового убийства. В своей неутолимости оно мешает все пять чувств, и искусство барокко звенит, смердит, гремит, благоухает, забивает желудок, оставляя то привкус горечи, то неимоверную сладость, и вызывает дрожь то обжигающим, то холодящим прикосновением.

Железная курица в Монце

У меня этот лангобардский шедевр вызывает две ассоциации, связанные с детством: с эрмитажными часами «Павлин» и сказкой Антония Погорельского «Черная курица, или Подземные жители». Часы «Павлин», нелепейшее нагромождение позолоченной меди, очень хорошо характеризуют русский вкус, сходный со вкусом лангобардов VI века. Часы изготовлены мастером Джеймсом Коксом, специализировавшимся на ювелирных чудесах, охотно раскупавшихся ценителями, любящими все красивое; одним из главных покупателей был турецкий султан. «Павлин» был куплен князем Потемкиным-Таврическим, типичнейшим «новым русским», в 1780 году; мне творения Джеймса Кокса очень напоминают о современном лондонском мастере Дэмиане Хёрсте, также любимом турецким султаном и галереей «Триумф». Теперь часы «Павлин» стали заставкой на отечественном ТВ-канале «Россия К», прежде называвшемся каналом «Культура», очень точно характеризуя взаимоотношения телевизора с этой самой культурой: дорогие телезрители, вы спрашиваете, что такое культура? – отвечаем: культура – это механический павлин, жирная золоченая курица. Время от времени птица хвост распускает, по специальному заказу.

Ответ правильный, лучше не придумаешь. Вот и Железная курица в Монце для лангобардов была олицетворением культуры, их телевизионной заставкой.

Кремона. Скрипки

Скрипки заново явились мне так, как если бы в зале палаццо Комунале среди обыденной группы праздношатающихся туристов, пристойных, заурядных, одетых, возникла бы вдруг целая стая голых, как на фотографиях Хельмута Ньютона, манекенщиц, хотя и беззащитно лишенных одежды, но закованных в пуленепробиваемую броню физической идеальности, из-за чего они кажутся сделанными человеческими руками, не манекенщицами, а манекенами, потому что каждая деталь их тела – родинка, пушок на лобке, соски – столь точно продумана и посажена на свое место, что в этом невозможно углядеть хоть намек на случайность, столь свойственную природе, – правда, в манекенах есть неодухотворенность муляжа, эти же женщины, как скрипки, полны внутренней жизни, и только резко очерченная индивидуальность каждой из них, совершенно не отменяющая их идеальности, отличает их от скульптур. Отличает настолько, что, хотя об этом в первую очередь при взгляде на них и не думаешь, вполне возможно представить себе, как они садятся завтракать, принимают душ, накладывают грим, потеют, испражняются, спариваются и скандалят с любовниками; скульптурам же трудно вписаться в такие истории – это уже фантазии и чистая литература вроде «Венеры Илльской» Мериме. Через совершенную красоту манекенщиц, я ощутил и красоту скрипок…

Голая спина Венеры – апофеоз живописности барокко. То, как написана Венера, – чудо ювелирного искусства: перламутровая, сплавленная из тончайших мазков и лессировок живопись, но в тоже время широкая, мощная и холодная – это ранний, итальянский Рубенс. Спина рубенсовской Венеры перед зеркалом – самая прекрасная и самая интеллектуальная спина в мировой живописи, гораздо интеллектуальнее веласкесовской «Венеры перед зеркалом» из Лондона. Настоящая спина божества, носящего эпитет Евпраксия (по-гречески значит «счастье, благоденствие»), хотя это прозвище и один из эпитетов Артемиды, а не Венеры. У Евпраксии должна быть роскошная спина, и в романе Салтыкова-Щедрина «Господа Головлевы» любовница Иудушки недаром носит именно это имя; в ней не было «вообще ничего выдающегося, кроме разве спины, которая была до того широка и могуча, что у человека самого равнодушного невольно поднималась рука, чтобы, как говорится, «дать девке раза» между лопаток».

Три великие спины маячили передо мной на пути к Лоди. Чем ближе подъезжаешь к этому городу, тем более возделанными выглядят поля и пашни, мелькающие за окнами поезда. Кажется, что сама земля тучнеет и жирнеет прямо на глазах, становится все более и более осязательной. Перепаханные поля физиологично выворочены наружу, земля похожа на мясо и напоминает о живой, обильно родящей плоти, о сущностности существующего. В воздухе разливается аромат, звучащий в носу столь же сытно и густо, как в ухе звучат божественные слова: прошУтто, кулатЕлло, панчЕтта, лАрдо, стрУтто, чИччоли, дзампОне, котекИно – все эти многочисленные определения свинины, сала, ветчины, что уже давно стали интернациональным профессиональным жаргоном гастрономии, чуть ли не столь же распространенным, как и музыкальный с его адажио ун поко модерато. Бесстыдно роскошная земля напоминает о задах прекрасных женщин: Андреа в кремовом торте и рубенсовской «Венеры перед зеркалом», – и при виде пейзажа вокруг Лоди мне вдруг стала внятна концовка гетевского «Фауста»: «Все быстротечное – Символ, сравненье. Цель бесконечная Здесь – в достиженье. Здесь – заповеданность Истины всей. Вечная женственность Тянет нас к ней». Эти строчки – были для меня, как и для всего человечества, загадкой. Особенно непонятна мне была эта выплывающая в небесах Вечная женственность, Das Ewig-Weibliche [Дас Эвиг вАйблише], я совершенно не мог себе представить, как она выглядит, но тут, при взгляде на пашни Лоди, наконец-то понял: так ведь Das Ewig-Weibliche [Дас Эвиг вАйблише] – это, конечно же, Андреа Ферреоль задом в торте, и, конечно же, она, ее зад, а точнее, три зада: ее, рубенсовской Венеры и щедринской Евпраксии – возникают в небесах среди облаков, сонмов ангелов и жен благочестивых при звуках гимна Chorus mysticus [хОрус мЮстикус], «Мистический хор», которыми заканчивается апофеоз «Фауста».

Цвета городов – упоительнейшая тема: у того же Пруста об этом говорится предостаточно, и, как по моей причуде Брешия окрасилась пурпуром, так же и другие ломбардские города приобретали свои собственные, особые цвета, рождавшиеся в моем мозгу или сразу, параллельно произнесению их имен, или постепенно, устанавливаясь, обретая все большую определенность по мере того, как я узнавал город: так Монца оказалась мерцающе синей, Лоди – желтым, вермеровского желтого цвета «Вида Делфта», Павия – цвета коричневого плюша антикварных девочкиных пальто, как и Пьяченца, только коричневый Пьяченцы несколько более бурый, цвета прошлогодней опавшей листвы и дорогого кашемира, а Комо – зелено-голубым. Милан же стал благородного серого цвета со вставками темно-зеленого, такого темно-зеленого, каким обязательно отделывают оборотную сторону серых суконных воротников у аристократических австрийских пальто-шинелей или изнанку очень шикарных серых шелковых галстуков.

Прекрасно понимая, насколько все подобные спекуляции субъективны, а следовательно, неубедительны и шатки, я тем не менее их оставляю, сознательно вводя их в главу о Брешии, потому что считаю и прекрасным, и занимательным, и верным сонет Артюра Рембо «Гласные», который и привожу здесь полностью:

«А» черный, белый «Е», «И» красный, «У» зеленый,
«О» голубой – цвета причудливой загадки:
«А» – черный полог мух, которым в полдень сладки
Миазмы трупные и воздух воспаленный.
Заливы млечной мглы, «Е» – белые палатки,
Льды, белые цари, сад, небом окропленный;
«И» – пламень пурпура, вкус яростно соленый –
В кус крови на губах, как после жаркой схватки.
«У» – трепетная гладь, божественное море,
Покой бескрайних нив, покой в усталом взоре
Алхимика, чей лоб морщины бороздят;
«О» – резкий горний горн, сигнал миров нетленных,
Молчанье ангелов, безмолвие вселенных:
«О» – лучезарнейшей Омеги вечный взгляд.


– привожу сонет в переводе В. Микушевича, и, хотя все это полная белиберда, почему именно «А» черный и белый «Е», не очень-то понятно, у кого как, да и написано это по-французски, а там совсем другие «А» и «Е», и на русском, кроме Микушевича, существует еще масса переводов, – но, хоть и белиберда, все равно все хорошо получается, – и «в полдень сладкие миазмы трупные», и «лучезарнейшей Омеги вечный взгляд» весьма выразительны. Из-за моего восхищения Рембо Брешия осталась у меня пурпурной навсегда, хотя, сколько я в ней ни бывал, ничего особо пурпурного там не видел. Когда подъезжаешь к этому городу, то обычно он тонет в лиловом тумане, а когда смотришь на город сверху, с крепостного холма, он тоже туманный, фиолетово-лиловатый, но все же позвольте мне похоронить мою ногу на Ваганьковском и дайте мне пурпур цвета брезаолы.
Премия в номинации "Литературные проекты / критика" ушла к литературно-критическому альманаху "Транслит".
Переводческая премия досталась Юрию Чайникову за "Дневники" Витольда Гомбровича;
Как-то случилось мне участвовать в одном из тех собраний, посвященных взаимному польскому подбадриванию и поднятию духа... где, отпев «Присягу» и отплясав краковяк, приступили к слушанию докладчика, который славил народ, ибо «мы дали Шопена», потому что «у нас есть Кюри-Склодовская» и Вавель, а также — Словацкий, Мицкевич и, кроме того, мы были оплотом христианства, а Конституция Третьего Мая была очень передовой... Докладчик объяснял себе и собравшимся, что мы — великий народ, но это, возможно, уже не возбуждало энтузиазма у слушателей (которым был известен этот ритуал — они принимали в нем участие как в богослужении, от которого не приходится ждать сюрпризов), но, тем не менее, было принято со своего рода удовлетворением, поскольку тем самым был отдан патриотический долг. Я же ощущал этот обряд как адское наваждение, это национальное богослужение становилось чем-то сатанински- издевательским и злобно-гротескным. Поскольку, возвеличивая Мицкевича, они принижали себя, восхваляя Шопена, показывали как раз то, что не доросли до него, а, предаваясь любованию собственной культурой, обнажали свой примитивизм.

Гении! К черту всех этих гениев! Меня так и подмывало сказать собравшимся: Какое мне дело до Мицкевича? Вы для меня важнее Мицкевича. И ни я, ни кто другой не будет судить о польском народе по Мицкевичу или Шопену, а по тому, чтo делается и о чем говорится здесь, в этом зале. Даже если бы вы оказались столь бедными на величие, что самым большим вашим художником был бы Тетмайер или Конопницкая, но если бы вы могли говорить о них со свободою людей духовно свободных, с умеренностью и трезвостью людей зрелых, если бы слова ваши охватывали горизонт не захолустья, а мира... тогда бы даже Тетмайер стал бы вам поводом для славы. Но дела обстоят так, что Шопен с Мицкевичем служат вам только для подчеркивания вашей незначительности, потому что вы с детской наивностью трясете перед носом уставшей от вас заграницы этими полонезами лишь затем, чтобы поддержать подпорченное чувство собственного достоинства и добавить себе значимости. Вы как тот бедняк, который хвалится, что у его бабки был фольварк и что она бывала в Париже. Вы — всемирные бедные родственники, пытающиеся понравиться себе и другим.

Однако самым плохим и мучительным, самым унизительным и болезненным было не это. Самым страшным было то, что жизнь и ум современников посвящались покойникам. Ибо это торжественное собрание можно было определить как взаимное одурманивание поляками друг друга во имя Мицкевича... и никто из присутствовавших в отдельности не был столь неумным, как то собрание, которое они составляли и которое зияло скверной, претенциозной, фальшивой фразеологией. Впрочем, собрание знало о том, что это глупо — глупо, потому что касается вопросов, которых ни мыслью, ни чувством не охватить, — и отсюда этот их пиетет, поспешная покорность перед фразой, восхищение Искусством, условный и заученный язык, отсутствие честности и искренности. Здесь декламировали. Но собрание было отмечено скованностью, искусственностью и фальшью еще и потому, что в нем принимала участие Польша, а по отношению к Польше поляк не знает, как себя вести, она его смущает и отнимает естественность, вгоняет в робость до такой степени, что у него ничего не «выходит» как надо, ввергает его в судорожное состояние — а он слишком хочет Ей помочь, слишком желает Ее возвысить. Заметьте, что по отношению к Богу (в костеле) поляки ведут себя нормально и правильно, а по отношению к Польше — теряются; это то, к чему они еще не привыкли.

Вспоминаю чай в одном аргентинском доме, где мой знакомый поляк начал говорить о Польше — и снова, само собой, в разговор вплелись Мицкевич с Костюшко вместе с королем Собеским и битвой под Веной. Иностранцы вежливо слушали жаркие доводы и принимали к сведению, что «Ницше и Достоевский имели польские корни», что «у нас две Нобелевские премии по литературе». Я подумал: если бы кто-то подобным образом стал хвалить себя или свою семью, это было бы в высшей степени бестактно. Я подумал, что это соперничество по части гениев и героев с другими народами, аукцион заслуг и культурных достижений, весьма неудобен с точки зрения пропагандистской тактики, поскольку мы с нашим полуфранцузским Шопеном и не вполне исконно польским Коперником не можем противостоять итальянской, немецкой, английской, русской конкуренции, стало быть, эта точка зрения обрекает нас как раз на второсортность. Иностранцы, однако, продолжали терпеливо слушать, как слушают тех, кто претендует на аристократизм, кто ежеминутно вспоминает, что его прадед был ливским кастеляном. И выслушивали они это с тем большей скукой, что это их абсолютно не касалось, поскольку сами они, как народ молодой и, к счастью, лишенный гениев, в этом конкурсе не участвовали. Но слушали снисходительно и даже с симпатией, поскольку в конце концов проникались ситуацией del pobro polaco (Бедного поляка (исп.)), a он, зайдясь в своей роли, все не умолкал.

Однако мое положение как польского литератора становилось все более неприличным. По крайней мере, я не горю желанием представлять хоть что-нибудь, кроме себя самого, но эту представительскую функцию нам навязывает мир вопреки нашей воле, и не моя вина, что для этих аргентинцев я был представителем современной польской литературы. Передо мной стоял выбор: согласиться с этим стилем, стилем бедного родственника, или ликвидировать его — при этом ликвидация должна была бы произойти за счет всех более или менее выгодных для нас сведений, какие были сообщены, и это было бы наверняка ущербом для наших польских интересов. Не что иное, как именно национальное достоинство не оставило мне никакого выбора, поскольку я человек с несомненно обостренным чувством собственного достоинства, а такой человек, даже если бы он не был связан с народом узами обычного патриотизма, всегда будет стоять на страже достоинства народа, хотя бы только потому, что он не может от него оторваться и по отношению к остальному миру он поляк — отсюда всякого рода принижение народа принижает и его лично. Эти чувства, как бы обязательные для нас и от нас независимые, стократ сильнее всех заученных шаблонных симпатий.

Когда нами овладевает такое чувство, которое сильнее нас, мы начинаем действовать как слепые, и эти моменты важны для художника, поскольку тогда формируется плацдарм формы, определяется позиция по отношению к животрепещущей проблеме. И что же я сказал? Я понимал, что лишь радикальная смена тона может принести освобождение. Значит, я постараюсь, чтобы в моем голосе появилось пренебрежение, и я начал говорить так, как будто я не придаю большого значения достижениям народа, чье прошлое менее ценно, чем будущее, как будто самым важным законом является закон настоящего момента, закон максимальной духовной свободы в данный момент. Выпячивая иностранные корни в крови Шопенов, Мицкевичей, Коперников (чтобы не подумали, что я хочу чтото скрыть, что что-то может забрать у меня свободу выражения), я сказал, что не стоит слишком серьезно относиться к метафоре, что дескать мы, поляки, «дали» их; они всего лишь родились среди нас. Ну что общего с Шопеном у пани Ковальской? Или, может быть, то, что Шопен написал баллады, хоть на щепотку увеличивает весомость пана Повальского? Разве битва под Веной может прибавить хоть на грамм славы пану Зембицкому из Радома? Нет, мы не являемся (говорил я) непосредственными наследниками ни прошлого величия, ни ничтожности — ни разума, ни глупости — ни добродетели, ни греха, — и каждый отвечает лишь за самого себя, каждый является собой.

И здесь мне показалось, что я недостаточно глубок и что (если то, что я говорю, должно привести к определенному итогу) следовало бы взглянуть на вещи шире. Потому, признав, что в некотором смысле в больших достижениях народа, в произведениях его творцов проявляются специфические добродетели, свойственные данной общности, и те напряжение, энергия, очарование, которые родятся в массе и представляют собой ее выражение, — я ударил по самому принципу национальной самовлюбленности. Я сказал, что если воистину зрелый народ должен сдержанно оценивать собственные заслуги, то народ воистину живой должен научиться легкому отношению, он обязательно должен быть выше в отношении всего, что не является сегодня его актуальным делом и современным созиданием.

«Деструктивность» или «конструктивность»? Ясное дело, эти два слова были настолько разрушительны, что подкапывались под трудолюбиво возведенное здание «пропаганды» и даже могли ввести во искушение иностранцев. Но какое наслаждение говорить не для кого-то, а для себя! Когда каждое слово сильнее утверждается в тебе, придает тебе внутренние силы, избавляет от робкого учитывания тысячи разных обстоятельств, когда говоришь не как раб результата, а как свободный человек!

Et quasi cursores, vitae lampada tradunt.

Но лишь в самом конце моей филиппики я нашел мысль, которая в атмосфере этой смутной цивилизации показалась мне самой ценной. А именно: ничто свое не может импонировать человеку; если нам импонирует наше величие или наше прошлое, то это доказывает, что они пока еще не вошли в нашу плоть и кровь.
За заслуги в развитии русской литературы наградили Анри Волохонского.
Каббалист, мистик, знаток древней Греции и Египта, иудей и христианин, замечательный поэт, автор теософических трактатов и трактатов о музыке, исследований о свойствах драгоценных камней, он возникает за каждой значительной фигурой современного Петербурга. Его имя связано со всеми интереснейшими именами и школами. Сам же он остается в тени.
Так сложилось, что литературные премии как правило не достаются лицам достойным упоминания. На общем фоне премия Андрея Белого приятно выделяется. В разные годы лауреатами премии становились Аркадий Драгомощенко, Михаил Гаспаров, Александр Гольдштейн, Саша Соколов и многие другие/

Как обозначено в положении о премии

Задачи Премии:

– фокусировать внимание на авторах, ориентированных на обновление принципов письма и радикальные инновации в сфере тематики и художественной формы,

– поощрять публикацию инновационной литературы, критиков и исследователей, успешно работающих в этом направлении, переводчиков книг, знакомящих с новейшими явлениями мировой литературы,

– поощрять издательские проекты и периодические издания, чьи цели близки идеологии Премии Андрея Белого,

– отдавать должное акциям – организационным, спонсорским, просветительским, способствующим формированию и расширению аудитории иновационного литературного творчества,

– отмечать заслуги тех, кто внес особый вклад в развитие российской литературы.
 
Description
Рубль, яблоко, бутылка водки
Re: Премия Андрея Белого

Всем плевать, но вчера объявлены шорт-листы премии за 2013 год.

Поэзия
  • Анна Глазова — «Для землеройки» (М.: НЛО, 2013);
  • Дмитрий Голынко — «Что это было и другие обоснования» (М.: НЛО, 2013);
  • Денис Ларионов — «Смерть студента» (М.: Книжное обозрение; АРГО-Риск, 2013);
  • Станислав Львовский — «Всё ненадолго» (М.: НЛО, 2012);
  • Ксения Чарыева — «Стекло для 4-ех игроков»;
  • Олег Юрьев — «О Родине: Стихи, хоры и песеньки 2010–2013» (М.: Книжное обозрение; АРГО-Риск, 2013).
Проза
Гуманитарные исследования
  • Александр Житенёв — «Поэзия неомодернизма» (СПб.: ИНАпресс, 2012);
  • Михаил Маяцкий — «Спор о Платоне. Круг Штефана Георге и немецкий университет» (М., Издательский дом Высшей школы экономики, 2011);
  • Ирина Сандомирская — «Блокада в слове: Очерки критической теории и биополитики языка» (М.: НЛО, 2013);
  • Александр Эткинд — «Внутренняя колонизация» (М.: НЛО, 2013);
  • Сергей Яров — «Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941–1942 гг.» (СПб.: Нестор-История, 2011).
 
Re: Премия Андрея Белого

Сегодня, 29 ноября, названы лауреаты Премии Андрея Белого, старейшей негосударственной литературной премии в России.

Помимо традиционных номинаций в 2013 году премия присуждается в специальных номинациях «Перевод» и «Литературные проекты и критика». Присуждение премии в последней номинации –прерогатива отцов-основателей премии Бориса Иванова и Бориса Останина.

Лауреаты Премии Андрея Белого за 2013 год

Поэзия Анна Глазова (Нью-Брансуик, США) — за книгу «Для землеройки» (М.: НЛО, 2013).

Проза Денис Осокин (Казань) – за книгу «Небесные жены луговых мари» (М.: ЭКСМО, 2013).

Гуманитарные исследования Ирина Сандомирская (Стокгольм) — за книгу «Блокада в слове: Очерки критической теории и биополитики языка» (М.: НЛО, 2013).

За заслуги перед русской литературой Иван Ахметьев (Москва) — за многолетний труд по подготовке публикаций классиков русской неподцензурной литературы ХХ века, участие в составлении антологий «Поэзия второй половины ХХ века», «Русские стихи 1950-2000».

Перевод Марк Гринберг (Москва) — за перевод с французского сочинений Луи-Рене Дефоре «Ostinato, Стихотворения Самюэля Вуда» (СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2013) и Ива Бонфуа «Выгнутые доски, Длинный якорный канат» (СПб.: Наука, 2012).

Литературные проекты и критика Кирилл Корчагин (Москва) — за статьи «Нос Андрея Белого» (Новый мир, 2013, № 1); «Города для игры в города» (Октябрь, 2013, № 3); «Точки сборки» (НЛО, 2013, № 119) и «Расщепленный прах» (НЛО, 2013, № 120).

Неожиданный лауреат - только Сандомирская. Преждевременный - Корчагин.
 
Re: Премия Андрея Белого

Объявлен шорт-лист премии за 2014 год.

Поэзия
  • Полина Андрукович (Москва). Вместо этого мира. М.: НЛО, 2014.
  • Алексей Денисов (Москва). Свиное сердце. Владивосток, niding.publ.UnLTd, 2014.
  • Кирилл Медведев (Москва). Поход на мэрию. Свобмарксизд-Транслит, 2014.
  • Алексей Порвин (Петербург). Солнце подробного ребра. СПб.: ИНАпресс, 2013.
  • Виталий Пуханов (Москва). Школа милосердия. М.: НЛО, 2014.
  • Евгения Суслова (Нижний Новгород). Свод масштаба. СПб.: серия Kraft, б/г.
  • Ирина Шостаковская (Москва). 2013-2014: the last year book (рукопись).
Проза
  • Александр Белых (Владивосток). Сны Флобера. Владивосток: Рубеж, 2013.
  • Сергей Жадан (Харьков). Ворошиловград. М.: Астрель, 2012.
  • Ольга Зондберг (Москва). Сообщения: граффити. Нью-Йорк: Ailuros Publishing, 2013.
  • Кирилл Кобрин (Лондон). Книга перемещений: пост(нон)фикшн. М.: НЛО, 2013.
  • Алексей Цветков-мл. (Москва). Король утопленников. М.: Common place, 2014.
  • Алексей Шепелёв (Тамбов). Настоящая любовь: Повести. М.: Фонд СЭИП, 2013.
Гуманитарные исследования
  • Екатерина Андреева (Петербург). Угол несоответствия: Школы нонконформизма. Москва - Ленинград 1946-1991. М.: Искусство - XXI век, 2012.
  • Наум Вайман (Тель-Авив), Матвей Рувин (Москва). Шатры страха. Разговоры о Мандельштаме. М.: Аграф, 2011.
  • Армен Григорян (Москва). Первый, второй и третий человек. 2-е изд., испр. и доп. М.: Языки славянской культуры, 2014.
  • Павел Кузнецов (Петербург). Изба и камень. Философская проза. СПб.: Алетейя, 2014.
  • Михаил Куртов (Петербург). Между скукой и грезой. Аналитика киноопыта. СПб.: Изд-во СПб. философ. общ-ва, 2012.
  • Александр Соболев (Москва). Летейская библиотека. М.: Трутень, 2013.
  • Игорь Чубаров (Москва). Коллективная чувственность: Теории и практики левого авангарда. М.: ВШЭ, 2014.
 
Re: Премия Андрея Белого

Лауреаты ПАБ-2014:

Поэзия
  • Кирилл Медведев (Москва). Поход на мэрию. Свобмарксизд-Транслит, 2014.
  • Ирина Шостаковская (Москва). 2013-2014: the last year book (рукопись).
Проза
  • Алексей Цветков-мл. (Москва). Король утопленников. М.: Common place, 2014.
Гуманитарные исследования
  • Игорь Чубаров (Москва). Коллективная чувственность: Теории и практики левого авангарда. М.: ВШЭ, 2014.
Литературные проекты и критика
  • Дмитрий Бавильский (Челябинск/Москва). До востребования. Беседы с современными композиторами. СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2014.
  • Игорь Гулин (Москва). Серия критических статьей 2012-14 гг. в «Ъ-Коммерсанте».
Перевод
  • Наталия Азарова (Москва). Фернандо Пессоа, «Морская ода» (пер. с порт.) // НЛО № 4, 2014.
За заслуги перед русской литературой
  • Паоло Гальваньи (Болонья, Италия). Перевод стихотворений новейших русских поэтов (книги Е. Шварц, В. Филиппова, Ш. Абдуллаева, журнальные публикации В. Кривулина, С. Стратановского, Е. Фанайловой, О. Седаковой, А. Ильянена, Л. Рубинштейна, Г. Айги и др.).
 
Back
Top